Ведь, в конце концов, разве столь это невероятно? Старшие сослуживцы ведь были правы, сколь бы цинично в их устах ни звучало это утверждение: одинокая вдова в компании молодых парней, большинство из которых неглупы, а некоторые в кое-какой мере привлекательны, не может хотя бы не допустить мысли о чем-то большем, нежели беседа о науках и искусствах. А, допустив мысль, не пойти дальше — для этого надо иметь причину более вескую, нежели разница в положении. Тот факт, что ни о чем подобном никому не ведомо, может говорить и о том, что господин следователь в самом деле пошел по ложному пути, допустив недопустимое, и также о том, что низкорожденные любовники Маргарет фон Шёнборн просто молчали, по ее ли просьбе, по собственному ли разумению, блюдя честь и репутацию своего предмета воздыханий…
— Бывает известно заранее, когда госпожа фон Шёнборн может появиться здесь? — вдруг услышал он самого себя, осознав с трепетом, что вопрос вырвался мимовольно, будто сам по себе, словно губы, голос, словно весь он на мгновение зажил отдельной от самого себя жизнью, будто рассудок снова отказался подчинять себе все прочее его существо… К счастью, присутствующие не увидели его разобщения, не уловили в голосе ожидания, не заметили во взгляде напряжения и дрожи, и ответ прозвучал равнодушно:
— Когда как, но завтра — известно доподлинно, она тут будет, обещалась.
Завтра…
Два дня — всего-то два дня длилась его свобода от ночных грез и дневных мук; всего два дня смог продержаться рассудок, прежде чем сдать позиции чувству. Два дня назад он сумел взять себя в руки, вернуть себе — себя, заставить себя мыслить и жить спокойно, и вот — завтра все кончится… Протянуть руку и прикоснуться… Вместо того, чтобы, проходя мимо каменного дома с высокой оградой, ловить момент, когда мелькнет мучительно желанный образ в окне, вместо мысленных картин — настоящая она, в двух шагах… в шаге… рядом…
Как оказался на улице, Курт не помнил; не помнил, попрощался ли с оставшимися в маленьком зальчике, не помнил, ответили ли ему и что именно. Остановившись, он прикрыл глаза, замерев и переводя дыхание. В академии научили многому, но что делать с этим — ему никто не сказал; никто не научил, как быть, когда оно приходит, то чувство, без которого прожито было столько лет и, если сказать самому себе честно, без которого все было просто и так спокойно. Но расставаться с которым уже не хотелось…
— Ты знал? — не оборачиваясь, тихо спросил он, слыша, что Бруно остановился позади, за левым плечом, словно демон, готовящий неведомое искушение, — что она бывает здесь — ты знал?
— Да, — отозвался тот так же тихо. — Я ее здесь видел.
— Почему не сказал, когда я…
Курт осекся, поняв, что говорит не то, что почти сознается вслух в том, что самому себе не высказал еще до конца; его подопечный вздохнул так тяжело, что он поморщился, открыв глаза и глядя себе под ноги, в едва подсохшую апрельскую грязь.
— Потому что и это я тоже видел, — пояснил тот едва ли не с жалостью в голосе, сместившись за плечо правое и теперь напомнив Хранителя от искусов. — Вот почему. Ты бы примчался сюда, а я не хотел, чтоб ты здесь позорился, увиваясь возле юбки.
— Какая забота, — покривился Курт, понимая, что он прав, тысячу раз прав, но признать это открыто было выше его сил; сил, казалось, вообще ни на что не осталось.
— Чем ты недоволен, в конце-то концов? — Бруно остановился теперь рядом, и он видел усмешку — понимающую, едва не заговорщицкую, но по-прежнему чуть соболезнующую, будто стоял он у постели смертельно больного, подбадривая его шутками. — Все сложилось само собой; увидишься со своей графиней завтра и — вперед. На баррикады.
— Не смеши меня, — возразил он шепотом, забыв упрекнуть подопечного за фамильярность, указать его место, как всегда. — Кто она, и кто я…
— Болван, — ответил тот уверенно и, махнув рукой, двинулся по улице прочь.
Курт вздохнул, медленно зашагав следом; обиднее и тоскливее с каждым шагом становилось оттого, что все больше возникало желание с ним согласиться.
Ночь прошла спокойно — так почти безмятежно, что Курт удивился самому себе, вслушиваясь в себя — не ушло ли снова наваждение, одолевающее его весь прошлый вечер…
Наваждение осталось…
По-прежнему, казалось, плелось, будто усталый путник, время, никак не желая подступать к вечеру, по-прежнему метало в жар и холод, стоило мыслям зайти чуть дальше позволительного, все так же шла война между разумом и сердцем…
Однако теперь, как будто, рассудок решил заключить с чувством перемирие, оставив изнуряющую его борьбу в стороне…
Кроме того, решил Курт, входя в полумрак башни Друденхауса, его подопечный был всецело прав: на данный момент все складывается как нельзя лучше. Вместо мучительного ожидания случайной встречи сегодня предоставится возможность увидеть, услышать, не в мыслях, не в воображении, а въяве; и пока, заметил рассудок, этого должно быть довольно…
Сегодня, в отличие от вчерашнего сумбурного вечера, мысли не блуждали, не путались, мешая работе, мешая раздумьям; сегодня они текли ровно, сглаженно, посему отчет был сочинен набело на едином дыхании.
Не забыв упомянуть о своих выводах касаемо различий в перечнях нарушителей, приложив подлинники списков (в том числе и доставленного сегодня от нового секретаря), отчет профессора Штейнбаха о проведенном анатомировании, Курт направился к Ланцу, едва не присвистывая; расположение духа сегодня, невзирая на все терзания, было превосходное, что даже временами пугало едва не больше, чем его недавняя подавленность. Если и после всего того, что удалось ему собрать за эти два дня, открытое им дело по-прежнему будут полагать пустяковым и заинтересованности Конгрегации не заслуживающим, рассудил он, входя к старшим сослуживцам без стука, то либо ему не место на должности следователя, либо им.