Рицлер перестал всхлипывать, и сидел теперь, не шевелясь и глядя в никуда, не произнося ни звука, потупив голову и уронив руки на колени.
— Господи, Отто, — тихо произнес Курт с чувством, — неужели оно того стоит? Неужели то, что ты скрываешь, так страшно? Неужели наказание за это — страшнее всего, что тебе придется вынести?
— А если?.. — через силу разомкнув губы, прошептал тот, не поворачивая к нему головы; он кивнул.
— Хорошо. Если уж мы начали говорить прямо и называть вещи своими именами; хорошо, Отто, давай поговорим и об этом. Что, самое страшное, можно вообразить себе? Чем все может для тебя закончиться? Смертью в огне? Да, это — страшно. Я знаю. Но, во-первых, для этого ты должен совершить нечто и впрямь ужасное. А кроме того… Пожалуйста, я прошу тебя — подключи логику. Послушай, наконец, что я тебе говорю: я все равно все узнаю. Пойми же, наконец: что бы тебе ни пришлось вытерпеть, это рано или поздно закончится тем, чем и должно. Ты лишь себе сделаешь хуже, продлевая и умножая свои мучения, при этом, повторяю снова, не имея шанса избежать предуготованного тебе.
Тот вновь смолкнул, не отвечая; Курт вздохнул, понизив голос совершенно:
— Ты боишься… понимаю. Пусть уж будет высказано все — открыто, без намеков. Если то, что ты сделал, вправду подпадет под смертный приговор, я наизнанку вывернусь, но добьюсь того, чтобы живым ты на костре не оказался. Звучит, как издевательство, это я тоже понимаю, но — так кажется сегодня, Отто, а завтра, поверь, ты поймешь, что это многого стоит. Завтра ты осознаешь, что согласен и живым тоже, лишь бы все кончилось.
— Я не хочу умирать, — одними губами произнес тот, и он ответил так же едва слышно:
— Это естественно. Но завтра — захочешь.
Переписчик всхлипнул снова, опять спрятав в ладонях лицо, скорчившись и уткнувшись в колени.
— Мы сейчас говорили о крайностях, — медленно и по-прежнему негромко продолжил Курт спустя полминуты. — А теперь о другом. Почему ты решил, что все будет именно так? Что тебе грозит именно это? Ведь в наши дни, Отто, не так много преступлений, за которые можно приговорить к такой каре. Откуда тебе знать, быть может, все ограничится такой мелочью, что ты проклянешь свое молчание и захочешь возвратить эту минуту, когда имел возможность завершить все просто, разом. Быть может, все, что тебе угрожает, это утрата места библиотекаря — и более ничего. Вылетишь из университета, быть может. И все. Если так?
— Еще сутки назад это одно казалось самым страшным… — обреченно пробормотал тот, снова опустив руки и на миг бросив взгляд на собеседника. — Казалось — это конец жизни…
— Да, я знаю, — просто отозвался он с мимолетной улыбкой. — А я в семилетнем возрасте верил, что самое страшное событие в моей судьбе — двухдневное пребывание под замком, без гулянья и сладкого. В тринадцать самым ужасным были розги за прогул… Все познается в сравнении — это утверждение избито и потрепано, но остается верным.
— Да… все так быстро меняется, — шепнул Рицлер, вновь посмотрев ему в лицо, уже дольше и почти с мольбой. — Я запутался. Я… Я не знаю, что думать.
— Ты устал, Отто. Устал и напуган, только и всего. Что думать… Я снова вернусь к тому, что говорил: подумай над моими словами. Какое бы будущее тебя ни ожидало, смерть или всего лишь потеря студенческого статуса, оно неминуемо — вот что главное.
— Я боюсь, — мертво, безвыразительно выговорил тот.
— Я тоже, — отозвался Курт тихо и, встретив непонимающий, настороженный взгляд, пояснил со вздохом: — Я боюсь, что ты меня не послушаешь, и мне все-таки придется сделать то, чего я делать не хочу. Я ведь тоже человек, Отто, я — не только должность, и у меня пока еще есть чувства, пока еще они не притупились, не умерли, и каждый твой вскрик будет врезаться в мою память — навсегда. Я не хочу раньше времени стать бездушным механизмом. Вот этого я боюсь. Не заставляй меня становиться таким, чтобы я не заставил тебя пожалеть об этом; ради себя же самого — не надо. Пойми, завтра я не буду лишь говорить, как сейчас, завтра я вырву у тебя ответ — с кровью и мясом. А если это не выйдет у меня, за тебя примутся старшие, а у них опыт в таких делах побольше моего… — он умолк на мгновение, глядя в пол, и добавил: — И цинизма больше. В отличие от меня, они привыкли к подобного рода вещам, и уж у них-то душа не содрогнется. Подумай о том, что твое положение, твоя судьба ничем не уникальны, таких, как ты, в их руках побывало множество, и каждый раз (каждый!) все заканчивается одинаково. Все закончится, Отто, криком — «я все скажу». Это будет. Пойми. Так всегда бывает. Слово в слово — со всеми. Я знаю.
Переписчик молчал; он тоже больше не произносил ни слова, ни звука, оставшись сидеть, как сидел — рядом, плечо в плечо, прислонясь к стене и обхватив колени руками. Тишина воцарилась вновь, минута истекла — долгая, мучительная, гнетущая; протянулась вторая, третья…
— Обещайте. — Рицлер заговорил тяжело, хрипло, едва справляясь с надтреснутым голосом. — Обещайте, что не позволите им… что я не буду… заживо. Обещайте.
— А ты поверишь мне? — спросил он осторожно, и тот снова поднял голову, встретясь с ним взглядом.
— Да. Я поверю.
Курт молчал еще мгновение, глядя в покрасневшие напухшие глаза, и, наконец, вздохнул.
— Я могу обещать, что сделаю все возможное. Это — могу. Если то, что ты скажешь, будет грозить тебе именно этим, я положу все силы, чтобы добиться смягчения приговора; как я уже и говорил. Обещаю.
— Хорошо, пусть так, — с решимостью проговорил тот, отвернувшись и уставившись в стену. — Я… расскажу все. Выбора у меня в самом деле нет, вне зависимости от моей веры вам.