Студента, судя по его невозмутимому лицу, данная перспектива пугала слабо, что, впрочем, было малоудивительно — его неприятности в этом мире закончились, а вот проблемы господина следователя лишь начинались, и винить в этом, как всегда, было некого, кроме себя самого.
— Итак… — неопределенно подбодрил себя Курт и, усевшись на краешек скамьи у стола, решительным движением шлепнул перед собою опись имущества покойного.
Филипп Шлаг (двадцати шести лет, студент Кельнского университета, пришлый) за три года своего обучения не скопил особенных богатств: вся немногочисленная мебель была, разумеется, во владении хозяина дома (Якоб Хюссель, урожденный кельнец, холостяк, пятидесяти четырех лет) и состояла из шкафа, скамьи, на которой восседал майстер инквизитор в данный момент, табурета, стола и кровати. Даже постельное белье, если верить составленному списку, принадлежало домовладельцу; стало быть, бралась и дополнительная плата за поддержание оного в периодической и относительной чистоте…
Книг у почившего фактически не было, не считая «Experimenta et observationes ad biologiam plantarum» и справочника «Siglorum vocumque abbreviatorum explicatio» в десяток листов с разорванной обложкой; к слову, опрятностью Шлаг явно не отличался — одежда, которую он снял перед сном, валялась прямо на полу, и лишь рубашка висела на столбике изголовья, приветственно помахивая свешивающимся вниз рукавом на слабом весеннем ветерке, проникающем в растворенное окно.
По показаниям хозяина дома, вернулся студент поздно — почти в полночь. В шкафу, сообразно списку, лежал свечной огарок и пара непочатых свечей, пустой подсвечник стоял на столе, а светильник с, судя по запаху, дешевым и довольно-таки грязным маслом — на подоконнике, где держать его зажженным не станет ни один человек в своем уме; стало быть, вчерашним вечером студент медицинского факультета Филипп Шлаг, войдя, немедля же разделся, разметав вещи как попало, и улегся в постель. Где и умер вскоре после этого, как вывел Райзе, да и как мог судить сам Курт по величине и цвету трупных пятен на лопатках и пояснице. Даже самый усталый человек, возвратившись в свое жилище, сперва зажигает свет, дабы не сшибать собою углы (исключения вроде него самого к делу не имеют касательства — навряд ли Шлаг страдал пирофобией); стало быть, покойный был не просто усталым, а усталым, как это ни курьезно в данной ситуации, смертельно.
— Нихрена себе утомился на учебе, — хмыкнул он, вновь адресовавшись к недвижимому телу. — А еще говорят, что от лишения сна умереть нельзя… Ректора вашего, что ли, замести за жестокость?..
И хоть побеседовать с ним надо наверняка, уже всерьез додумал Курт, сложив и убрав список; вообще, пообщаться необходимо со всеми, кто умершего знал — это положено по всем предписаниям, но с руководством университета и с наставником студента в ботанических науках уж тем паче. Кстати сказать, «медицина и ботаника» и «необъяснимая смерть без видимых повреждений и признаков насилия» — это сама по себе довольно настораживающая чреда понятий; чего только ни существует в мире трав, умеющее не оставить ни запаха от губ, ни пятен где-либо, ни следов судорог, ни вообще каких-либо примет отравления. Если слушатель медико-ботанического курса Филипп Шлаг принял нечто, убившее его и не оставившее никаких признаков этого, оное вещество теперь осталось лишь только в крови, где даже Райзе с его химическими познаниями не сумеет ничего вычленить…
Курт вздохнул, скосившись через плечо на тело, вновь начиная ощущать, как где-то над переносицей оживает мерзостная, точно ввертывали заржавелый штырь, тяжелая боль; разразившись еще одним вздохом, прошагал к изголовью и присел на корточки, глядя в окаменелое белое лицо. Вот, внезапно осознал он, вот в чем дело: лицо не попросту спокойное — даже вовсе не спокойное, а — ублаженное какое-то, лицо человека, ублаготворенного и не желающего более в жизни ничего, кроме того, что обрел в сей миг; такие лица бывали у людей, достигших в молитвенном бдении того состояния, когда они перестают замечать окружающее, слышать людей подле себя и даже видеть Распятие, перед которым начинали произносить слова молитвословий. Словно просто вошел через распахнутое окно ангел во всей силе и славе и унес душу спящего человека прочь, и человек в предельный миг жизни успел открыть глаза и узреть ангела…
— Что ты увидел? — тихо пробормотал Курт, всматриваясь в остановившийся взгляд перед собою. — Что тебе пригрезилось?
Человек, умерший во сне; человек с умиротворением в лице и целой вселенной во взгляде — почему? Разве не должно было в последнее мгновение его жизни сердце, сжавшееся в конвульсии, легкие, мозг — разве не должно было его тело родить в сознании всплеск смятения, страха, изумления, в конце концов, каковое зачастую можно увидеть во взоре мертвых? Разве не должен был присниться Филиппу Шлагу апокалипсис, раздирающий его на части? Разве не должен был его рассудок встрепенуться, хотя бы задав самому себе в последний миг вопрос — «что происходит?», хотя бы удивиться странным ощущениям умирающего тела?..
— Ты не спал, верно? — уже шепотом произнес он. — Ты не спал, когда в последний раз вздохнул… Пусть в последнюю секунду — но ты свою смерть видел, я знаю…
Этого нельзя будет объяснить начальству, этого наверняка не поймут ни Райзе, ни Ланц, он не сможет подобрать верных слов, точных определений, всего того, что Керн согласился бы назвать и признать уликой, но — Курт был убежден, что смерть застала Филиппа Шлага в сознании, в памяти, хотя и остается безвестным, насколько она была ясной. Если даже гибель и стала подкрадываться к нему во сне, то в момент ее прихода, пусть на долю мгновения ока, но он пришел в себя, этот взгляд, пусть остановившийся и мертвый, пусть стеклянный и мутный, как плохо ошлифованный хрусталь — взгляд этот был слишком осмысленным, слишком внятным, слишком понимающим, знающим; знающим то, о чем не может рассказать дознавателю.